Неточные совпадения
Урок состоял
в выучиваньи наизусть нескольких стихов из Евангелия и повторении начала Ветхого Завета. Стихи из Евангелия Сережа знал порядочно, но
в ту минуту как он
говорил их, он загляделся на кость
лба отца, которая загибалась так круто у виска, что он запутался и конец одного стиха на одинаковом слове переставил к началу другого. Для Алексея Александровича было очевидно, что он не понимал того, что
говорил, и это раздражило его.
Нужно заметить, что у некоторых дам, — я
говорю у некоторых, это не то, что у всех, — есть маленькая слабость: если они заметят у себя что-нибудь особенно хорошее,
лоб ли, рот ли, руки ли, то уже думают, что лучшая часть лица их так первая и бросится всем
в глаза и все вдруг заговорят
в один голос: «Посмотрите, посмотрите, какой у ней прекрасный греческий нос!» или: «Какой правильный, очаровательный
лоб!» У которой же хороши плечи, та уверена заранее, что все молодые люди будут совершенно восхищены и то и дело станут повторять
в то время, когда она будет проходить мимо: «Ах, какие чудесные у этой плечи», — а на лицо, волосы, нос,
лоб даже не взглянут, если же и взглянут, то как на что-то постороннее.
И когда затихла она, безнадежное, безнадежное чувство отразилось
в лице ее; ноющею грустью заговорила всякая черта его, и все, от печально поникшего
лба и опустившихся очей до слез, застывших и засохнувших по тихо пламеневшим щекам ее, — все, казалось,
говорило: «Нет счастья на лице сем!»
«Черт возьми! — продолжал он почти вслух, —
говорит со смыслом, а как будто… Ведь и я дурак! Да разве помешанные не
говорят со смыслом? А Зосимов-то, показалось мне, этого-то и побаивается! — Он стукнул пальцем по
лбу. — Ну что, если… ну как его одного теперь пускать? Пожалуй, утопится… Эх, маху я дал! Нельзя!» И он побежал назад, вдогонку за Раскольниковым, но уж след простыл. Он плюнул и скорыми шагами воротился
в «Хрустальный дворец» допросить поскорее Заметова.
Осёл, уставясь
в землю
лбом,
«Изрядно»,
говорит: «сказать неложно,
Тебя без скуки слушать можно...
Вот Мишенька, не
говоря ни слова,
Увесистый булыжник
в лапы сгрёб,
Присел на корточки, не переводит духу,
Сам думает: «Молчи ж, уж я тебя, воструху!»
И, у друга на
лбу подкарауля муху,
Что силы есть — хвать друга камнем
в лоб!
— Спасибо, Аркаша, — глухо заговорил Николай Петрович, и пальцы его опять заходили по бровям и по
лбу. — Твои предположения действительно справедливы. Конечно, если б эта девушка не стоила… Это не легкомысленная прихоть. Мне нелегко
говорить с тобой об этом; но ты понимаешь, что ей трудно было прийти сюда при тебе, особенно
в первый день твоего приезда.
Она возвращалась, садилась снова, брала веер, и даже грудь ее не дышала быстрее, а Аркадий опять принимался болтать, весь проникнутый счастием находиться
в ее близости,
говорить с ней, глядя
в ее глаза,
в ее прекрасный
лоб, во все ее милое, важное и умное лицо.
Самгин вдруг почувствовал: ему не хочется, чтобы Дронов слышал эти речи, и тотчас же начал ‹
говорить› ему о своих делах. Поглаживая ладонью
лоб и ершистые волосы на черепе, Дронов молча, глядя
в рюмку водки, выслушал его и кивнул головой, точно сбросив с нее что-то.
— Ты — про это дело? — ‹сказал› Дронов, входя, и вздохнул, садясь рядом с хозяином, потирая
лоб. — Дельце это — заноза его, — сказал он, тыкая пальцем
в плечо Тагильского, а тот
говорил...
Это
говорил высоким, но тусклым голосом щегольски одетый человек небольшого роста, черные волосы его зачесаны на затылок, обнажая угловатый высокий
лоб, темные глаза
в глубоких глазницах, желтоватую кожу щек, тонкогубый рот с черненькими полосками сбритых усов и острый подбородок.
— Беспутнейший человек этот Пуаре, — продолжал Иноков, потирая
лоб, глаза и
говоря уже так тихо, что сквозь его слова было слышно ворчливые голоса на дворе. — Я даю ему уроки немецкого языка. Играем
в шахматы. Он холостой и — распутник.
В спальне у него — неугасимая лампада пред статуэткой богоматери, но на стенах развешаны
в рамках голые женщины французской фабрикации. Как бескрылые ангелы. И — десятки парижских тетрадей «Ню». Циник, сластолюбец…
Он особенно недоумевал, наблюдая, как заботливо Лидия ухаживает за его матерью, которая
говорила с нею все-таки из милости, докторально, а смотрела не
в лицо девушки, а
в лоб или через голову ее.
Из двери сарайчика вылезла мощная, краснощекая старуха
в сером платье, похожем на рясу, с трудом нагнулась, поцеловала
лоб Макарова и прослезилась, ворчливо
говоря...
Клим вдруг испугался ее гнева, он плохо понимал, что она
говорит, и хотел только одного: остановить поток ее слов, все более резких и бессвязных. Она уперлась пальцем
в лоб его, заставила поднять голову и, глядя
в глаза, спросила...
Локомотив снова свистнул, дернул вагон, потащил его дальше, сквозь снег, но грохот поезда стал как будто слабее, глуше, а остроносый — победил: люди молча смотрели на него через спинки диванов, стояли
в коридоре, дымя папиросами. Самгин видел, как сетка морщин, расширяясь и сокращаясь, изменяет остроносое лицо, как шевелится на маленькой, круглой голове седоватая, жесткая щетина, двигаются брови. Кожа лица его не краснела, но
лоб и виски обильно покрылись потом, человек стирал его шапкой и
говорил,
говорил.
Товарищ прокурора откатился
в угол, сел
в кресло, продолжая
говорить, почесывая пальцами
лоб.
Самгин ожидал не этого; она уже второй раз как будто оглушила, опрокинула его.
В глаза его смотрели очень яркие, горячие глаза; она поцеловала его
в лоб, продолжая
говорить что-то, — он, обняв ее за талию, не слушал слов. Он чувствовал, что руки его, вместе с физическим теплом ее тела, всасывают еще какое-то иное тепло. Оно тоже согревало, но и смущало, вызывая чувство, похожее на стыд, — чувство виновности, что ли? Оно заставило его прошептать...
Человек был небольшой, тоненький,
в поддевке и ярко начищенных сапогах, над его низким
лбом торчала щетка черных, коротко остриженных волос, на круглом бритом лице топырились усы — слишком большие для его лица,
говорил он звонко и капризно.
Вагон встряхивало, качало, шипел паровоз, кричали люди; невидимый
в темноте сосед Клима сорвал занавеску с окна, обнажив светло-голубой квадрат неба и две звезды на нем; Самгин зажег спичку и увидел пред собою широкую спину, мясистую шею, жирный затылок; обладатель этих достоинств, прижав
лоб свой к стеклу,
говорил вызывающим тоном...
Лицо у него смуглое, четкой, мелкой лепки, а
лоб слишком высок, тяжел и давит это почти красивое, но очень носатое лицо. Большие, янтарного цвета глаза лихорадочно горят,
в глубоких глазницах густые тени. Нервными пальцами скатывая аптечный рецепт
в трубочку, он
говорит мягким голосом и немножко картавя...
«Пули щелкают, как ложкой по
лбу», —
говорил Лаврушка. «Не
в этот, так
в другой раз», — обещал Яков, а Любаша утверждала: «Мы победим».
Самгин вспомнил, что она не первая
говорит эти слова, Варвара тоже
говорила нечто
в этом роде. Он лежал
в постели, а Дуняша, полураздетая, склонилась над ним, гладя
лоб и щеки его легкой, теплой ладонью.
В квадрате верхнего стекла окна светилось стертое лицо луны, — желтая кисточка огня свечи на столе как будто замерзла.
— Как потрясен, — сказал человек с французской бородкой и, должно быть, поняв, что
говорить не следовало, повернулся к окну, уперся
лбом в стекло, разглядывая тьму, густо закрывшую окна.
— Давно не видал тебя, наше красное солнышко:
в тоску впал! —
говорил Опенкин, вытирая клетчатым бумажным платком
лоб.
— Что вы это ему
говорите: он еще дитя! — полугневно заметила бабушка и стала прощаться. Полина Карповна извинялась, что муж
в палате, обещала приехать сама, а
в заключение взяла руками Райского за обе щеки и поцеловала
в лоб.
«Не могу, сил нет, задыхаюсь!» — Она налила себе на руки одеколон, освежила
лоб, виски — поглядела опять, сначала
в одно письмо, потом
в другое, бросила их на стол, твердя: «Не могу, не знаю, с чего начать, что писать? Я не помню, как я писала ему, что
говорила прежде, каким тоном… Все забыла!»
Он нарочно станет думать о своих петербургских связях, о приятелях, о художниках, об академии, о Беловодовой — переберет два-три случая
в памяти, два-три лица, а четвертое лицо выйдет — Вера. Возьмет бумагу, карандаш, сделает два-три штриха — выходит ее
лоб, нос, губы. Хочет выглянуть из окна
в сад,
в поле, а глядит на ее окно: «Поднимает ли белая ручка лиловую занавеску», как
говорит справедливо Марк. И почем он знает? Как будто кто-нибудь подглядел да сказал ему!
Я
говорил как будто падал, и
лоб мой горел. Она слушала меня уже без тревоги, напротив, чувство было
в лице; но она смотрела как-то застенчиво, как будто стыдясь.
Накамура, как медведь, неловко влезал на место, где сидели полномочные, сжимал, по привычке многих японцев, руки
в кулаки и опирал их о колени, морщил
лоб и
говорил с важностью.
На
лбу,
в меняющихся узорах легких морщин, заметно отражалось, как собирались
в голове у него, одно за другим, понятия и как формировался из них общий смысл того, что ему
говорили.
Вы только намереваетесь сказать ему слово, он открывает глаза, как будто ожидая услышать что-нибудь чрезвычайно важное; и когда начнете
говорить, он поворачивает голову немного
в сторону, а одно ухо к вам; лицо все, особенно
лоб, собирается у него
в складки, губы кривятся на сторону, глаза устремляются к потолку.
12-го апреля, кучами возят провизию. Сегодня пригласили Ойе-Саброски и переводчиков обедать, но они вместо двух часов приехали
в пять. Я не видал их;
говорят, ели много. Ойе ел мясо
в первый раз
в жизни и
в первый же раз, видя горчицу, вдруг, прежде нежели могли предупредить его, съел ее целую ложку: у него покраснел
лоб и выступили слезы. Губернатору послали четырнадцать аршин сукна, медный самовар и бочонок солонины, вместо его подарка. Послезавтра хотят сниматься с якоря, идти к берегам Сибири.
Маслова не могла расслышать того, что
говорил Нехлюдов, но выражение его лица
в то время как он
говорил, вдруг напомнило ей его. Но она не поверила себе. Улыбка однако исчезла с ее лица, и
лоб стал страдальчески морщиться.
— Ваше положение действительно было критическое, — весело
говорил Половодов, целуя жену
в лоб. — Я не желал бы быть на вашем месте.
Она вся вздрогнула, посмотрела пристально секунду, страшно побледнела, ну как скатерть, и вдруг, тоже ни слова не
говоря, не с порывом, а мягко так, глубоко, тихо, склонилась вся и прямо мне
в ноги —
лбом до земли, не по-институтски, по-русски!
— Ба! А ведь, пожалуй, ты прав. Ах, я ослица, — вскинулся вдруг Федор Павлович, слегка ударив себя по
лбу. — Ну, так пусть стоит твой монастырек, Алешка, коли так. А мы, умные люди, будем
в тепле сидеть да коньячком пользоваться. Знаешь ли, Иван, что это самим Богом должно быть непременно нарочно так устроено? Иван,
говори: есть Бог или нет? Стой: наверно
говори, серьезно
говори! Чего опять смеешься?
Он так и вздрогнул, точно испугался, глядит — и вижу я, что этого мало, мало, да вдруг, так, как был,
в эполетах-то, бух ему
в ноги
лбом до земли: «Прости меня!» —
говорю.
— Ну не
говорил ли я, — восторженно крикнул Федор Павлович, — что это фон Зон! Что это настоящий воскресший из мертвых фон Зон! Да как ты вырвался оттуда? Что ты там нафонзонил такого и как ты-то мог от обеда уйти? Ведь надо же медный
лоб иметь! У меня
лоб, а я, брат, твоему удивляюсь! Прыгай, прыгай скорей! Пусти его, Ваня, весело будет. Он тут как-нибудь
в ногах полежит. Полежишь, фон Зон? Али на облучок его с кучером примостить?.. Прыгай на облучок, фон Зон!..
Она
говорила очень мало, как вообще все уездные девицы, но
в ней по крайней мере я не замечал желанья сказать что-нибудь хорошее, вместе с мучительным чувством пустоты и бессилия; она не вздыхала, словно от избытка неизъяснимых ощущений, не закатывала глаза под
лоб, не улыбалась мечтательно и неопределенно.
Дойдя до места, старик опустился на колени, сложил руки ладонями вместе, приложил их ко
лбу и дважды сделал земной поклон. Он что-то
говорил про себя, вероятно, молился. Затем он встал, опять приложил руки к голове и после этого принялся за работу. Молодой китаец
в это время развешивал на дереве красные тряпицы с иероглифическими письменами.
Прошли две-три минуты — та же тишина, но вдруг она поклонилась, крепко поцеловала покойника
в лоб и, сказав: «Прощай! прощай, друг Вадим!» — твердыми шагами пошла во внутренние комнаты. Рабус все рисовал, он кивнул мне головой,
говорить нам не хотелось, я молча сел у окна.
День был жаркий. Преосвященный Парфений принял меня
в саду. Он сидел под большой тенистой липой, сняв клобук и распустив свои седые волосы. Перед ним стоял без шляпы, на самом солнце, статный плешивый протопоп и читал вслух какую-то бумагу; лицо его было багрово, и крупные капли пота выступали на
лбу, он щурился от ослепительной белизны бумаги, освещенной солнцем, — и ни он не смел подвинуться, ни архиерей ему не
говорил, чтоб он отошел.
Домочадцы качали головой и
говорили: «Er hat einen Raptus»; [«Он человек с причудами» (нем.).] благотворительные дамы
говорили: «C'est un brave homme, mais се n'est pas tout à fait en règle là», [«Этот человек честный, но тут вот у него не все
в порядке» (фр.).] и они указывали на
лоб. А Гааз потирал руки и делал свое.
— Так ты думаешь, земляк, что плохо пойдет наша пшеница? —
говорил человек, с вида похожий на заезжего мещанина, обитателя какого-нибудь местечка,
в пестрядевых, запачканных дегтем и засаленных шароварах, другому,
в синей, местами уже с заплатами, свитке и с огромною шишкою на
лбу.
Это был юноша уже на возрасте, запоздавший
в гимназии. Небольшого роста, коренастый, с крутым
лбом и кривыми ногами, он напоминал гунна, и его порой называли гунном. Меня заинтересовала
в нем какая-то особенная манера превосходства, с которой он относился к малышам, товарищам по классу. Кроме того, он
говорил намеками, будто храня что-то недосказанное про себя.
Мать, полуголая,
в красной юбке, стоит на коленях, зачесывая длинные мягкие волосы отца со
лба на затылок черной гребенкой, которой я любил перепиливать корки арбузов; мать непрерывно
говорит что-то густым, хрипящим голосом, ее серые глаза опухли и словно тают, стекая крупными каплями слез.
Крестится, кланяется
в землю, стукаясь большим
лбом о половицу, и, снова выпрямившись,
говорит внушительно...
Однажды,
в будний день, поутру, я с дедом разгребал на дворе снег, обильно выпавший за ночь, — вдруг щеколда калитки звучно, по-особенному, щелкнула, на двор вошел полицейский, прикрыл калитку спиною и поманил деда толстым серым пальцем. Когда дед подошел, полицейский наклонил к нему носатое лицо и, точно долбя
лоб деда, стал неслышно
говорить о чем-то, а дед торопливо отвечал...
Зайцы выцветают не вдруг: сначала делаются чалыми, потом побелеет внешняя сторона задних ног, или гачи, и тогда
говорят: заяц
в штанах; потом побелеет брюхо, а за ним все прочие части, и только пятном на
лбу и полосою по спине держится красноватая, серая шерсть; наконец, заяц весь побелеет, как лунь, как колпик [Лунь — чеглик (самец] белохвостика, довольно большой хищной птицы низшего разряда: он весь белый и нисколько не похож на свою темно-красноватую пеструю самку, превосходящую его величиной почти вдвое, а колпик — белый аист с красными ногами и носом; он водится около Астрахани), как первый снег.